Говорят, что с семи до четырнадцати лет ребенок одержим верой в могущество Авторитета. Позже, окрыленный своей новой способностью вдохновенно критиковать, он подвергнет его сомнению, растопчет и уничтожит. Дабы потом обрести вновь — ведь не мы ли с двадцати одного и до глубокой старости доверяем авторитету, созданному любовью, талантом и профессионализмом. Иное дело — наш авторитет во взрослом возрасте, имею в виду авторитет педагогический. Большого мужества требует умение усомниться в своем вечном стремлении подчинить себе всю волю ребенка. Но боясь нарушить сомнением собственное душевное равновесие, мы, взрослые, часто забываем о главном — о своей Памяти, ведь «в каждом ветре есть частица нашей памяти о детстве, где не съедена жар-птица даже в дни народных бедствий» (Юнна Мориц). И это не только память о чуде новогоднего подарка, об утраченной способности любить беззаветно, дружить навсегда и доверять целиком. Это глубинная память о непризнанных взрослыми правах ребенка, в которую уходит корнями наша отчаянная тоска по празднику чистого, живого, непокалеченного чувства… «Мы женимся, разводимся… Простите, но все равно мы — дети, мы — на елку, и мы летим за праздничной добавкой: добавьте нам хоть Старый Новый Год!» (Ю.М.).

Давайте же не побоимся доверить наши сомнения Авторитету, созданному беспокойной, исполненной драматизма и человечности жизнью и смертью во имя ребенка.

5 августа 1942 года в Треблинском лагере смерти захлопывается дверь газовой камеры за детским врачом, писателем, педагогом, руководителем варшавского Дома сирот Янушем Корчаком, отказавшимся покинуть своих воспитанников, отправленных фашистами на уничтожение.

Автору захватывающих детских книжек, польскому патриоту, холостяку и воспитателю по призванию, Корчаку удалось создать пусть утопическое, но справедливое государство детей с законодательством, основанным на милосердии и любви. Несмотря на то, что его воспитательные заведения существуют за счет благотворительных, меценатских взносов «высоких особ государства», «в уважении к нему не слишком много понимания. Польские националистические круги считают его евреем, еврейская община — польским писателем»*.

В 1915—1918 он оказывается в Киеве. Здесь «грустный писатель в мундире военного врача попал в самое средоточие педагогических страстей, в котел, где вываривалась польская педагогическая мысль… Потому что на время войны Киев стал как бы столицей польской педагогики в изгнании. Война с необыкновенной резкостью поставила вопрос о судьбе будущих поколений, и если кратко сформулировать все рассуждения о новом типе педагога, наполнявшие польскую печать Киева, то они свелись бы к одному: нам нужен Корчак».

Здесь же, в Киеве, в атмосфере непонимания, «среди хаоса, гибели и разора мировой и гражданской войн» Корчак работает над книгой-дневником, книгой-завещанием «Как любить детей». Бессонные ночи сомнений, неприятие бесконфликтной, абстрактной педагогики, вечное беспокойство настоящего воспитателя подарили нам, взрослым, подлинный шедевр педагогической мысли. Очень трудно выбрать из книги высказывания для публикации на газетной странице, вырвав их из контекста ярких, небанальных мгновений жизни ребенка. Хочется верить: прочитав их, родители, учителя и воспитатели не пройдут мимо библиотечной полки с книгой Хенрика Гольдшмита — Януша Корчака, — открывающей для нас тяжелую и творческую науку о том, как любить детей.

* * *

…Я взываю о Великой хартии вольностей, о правах ребенка. Быть может, их и больше, я же установил три основных: 1) право ребенка на смерть; 2) право ребенка на сегодняшний день; 3) право ребенка быть тем, что он есть. Надо ребенка знать, чтобы, предоставляя эти права, делать как можно меньше ошибок. А ошибки неизбежны. Но спокойно: исправлять их будет он сам — на удивление зоркий, — лишь бы мы не ослабили эту ценную способность, эту его могучую защитную силу.

…Из страха, как бы смерть не отняла у нас ребенка, мы отнимаем ребенка у жизни; не желая, чтобы он умер, не даем ему жить. Двери — прищемит палец, окно — высунется и упадет, косточка — подавится, стул — опрокинет на себя, нож — порежется, палка — выколет глаз, поднял с пола коробок — заразится, спичка — ай, пожар, горит! «Сломаешь руки, попадешь под машину, укусит собака. Не ешь слив, не пей сырую воду, не ходи босой, не бегай на солнце, застегни пальто, завяжи шарфик. Вот видишь, не послушался. Гляди — хромой. Гляди — слепой. На помощь — кровь! Кто дал ему ножницы?» […] И если ребенок поверит, и не съест украдкой фунт незрелых слив, и, обманув бдительность старших, не зажжет с сильно бьющимся сердцем где-нибудь в углу спичку, если послушно, пассивно, доверчиво подчинится требованию избегать всяких опытов, откажется от попыток и отречется от каждого усилия воли — что предпримет он, когда в себе, в своем духовном существе почувствует что-то, что грызет, жжет, ранит? […] Ребенок будет ходить, будет оббивать себе бока о твердые края дубовых стульев. Будет говорить, будет перемалывать языком сечку серых будней. Чем это сегодня ребенка хуже, менее ценно, чем завтра? Если речь идет о труде, сегодня — труднее. А когда, наконец, это завтра настало, мы ждем новое завтра. Ибо, в принципе, наш взгляд на ребенка — что его как бы еще нет, он только еще будет, еще не знает, а только еще будет знать, еще не может, а только еще когда-то сможет — заставляет нас беспрерывно ждать. Половина человечества как бы не существует. Жизнь ее — шутка, стремления — наивны, чувства — мимолетны, взгляды — смешны. Да, дети отличаются от взрослых; в жизни ребенка чего-то недостает, а чего-то больше, чем в жизни взрослого, но эта их отличающаяся от нашей жизнь — действительность, а не фантазия. А что сделано нами, чтобы познать ребенка и создать условия, в которых он мог бы существовать и зреть? Страх за жизнь ребенка соединен с боязнью увечья; боязнь увечья сцеплена с чистотой, залогом здоровья; тут полоса запретов перекидывается на новое колесо: чистота и сохранность платья, чулок, галстука, перчаток, башмаков. Дыра уже не во лбу, а на коленях брюк. Не здоровье и благо ребенка, а тщеславие наше и карман. Новый ряд приказов и запретов вызван нашим собственным удобством… И вся эта чудовищная машина работает долгие годы, круша волю, подавляя энергию, пуская силы ребенка на ветер. Ради завтра пренебрегают тем, что радует, печалит, удивляет, сердит, занимает ребенка сегодня. Ради завтра, которое ребенок не понимает и не испытывает потребности понять, расхищаются годы и годы жизни. «Мал еще, помолчи немножко. — Время терпит. Погоди, вот вырастешь… — Ого, уже длинные штанишки. — Хо-хо! Да ты при часах. — Покажись-ка: у тебя уже усы растут!»

И ребенок думает: «Я ничто. Чем-то могут быть только взрослые. А вот — я ничто уже чуть постарше. А сколько мне еще лет ждать? Но погодите, дайте мне только вырасти…»

…Видишь этого мальчишку, как он носится, крича во все горло, и барахтается в песке? Он будет когда-нибудь знаменитым химиком и сделает открытия, которые принесут ему уважение, высокий пост, состояние. Да-да, вдруг между гулянкой и балом вертопрах одумается, запрется в своей лаборатории и выйдет ученым. Кто мог бы ожидать? Видишь другого, как равнодушно следит он сонным взглядом за игрой сверстников? Зевнул, встал — может, подойдет к разыгравшейся ребятне? Нет, опять сел. И он станет знаменитым химиком и сделает открытия. Чудеса: кто бы мог предполагать?

Нет, ни маленький сорванец, ни соня не будут учеными. Один станет учителем физкультуры, а другой — почтовым служащим. Это преходящая мода, ошибка, неразумие, что все невыдающееся кажется нам неудавшимся, малоценным. Мы болеем бессмертием. Кто не дорос до памятника на площади, хочет иметь хотя бы переулок своего имени — дарственную запись на вечные времена. Если не четыре столбца посмертно, то хотя бы упоминание в тексте: «Принимал деятельное участие… Оставил сожаление о себе в широких общественных кругах». […] Ребенок не лотерейный билет, на который должен пасть выигрыш в виде портрета в зале магистратуры или бюста в фойе театра.

В каждом есть своя искра, которая может зажигать костры счастья и истины, и в каком-нибудь десятом поколении, быть может, заполыхает пожаром гения и спалит род свой, одарив человечество светом нового солнца. Ребенок — не почва, вспаханная наследственностью под посев жизни, мы можем лишь содействовать росту того, что дает буйные побеги еще до первого его вздоха. Известность нужна новым сортам табака и новым маркам вина, но не людям.

…Усиленно прошу обратить внимание на выражение лица ребенка, когда он весело подбежит к взрослому и скажет в запале или сделает что-либо неполагающееся, а его резко и грубо одернут. Опыт нескольких неуместных вопросов, неудачных шуток, выданных секретов, опрометчивых излияний учит ребенка относиться к взрослым, как к прирученным диким зверям, на которых никогда нельзя вполне положиться. […] Кто же нужен ребенку? Воспитатель, который не сковывает, а освобождает, не подавляет, а возносит, не комкает, а формирует, не диктует, а учит, не требует, а спрашивает, переживает вместе с ребенком много вдохновенных минут, не раз следя увлажненным взором за борьбой ангела с сатаною, где светлый ангел побеждает. […] Ну как вы хотите ввести ребенка в жизнь с убеждением, что все правильно, справедливо, разумно, мотивированно и неизменно? Теоретизируя, мы забываем, что обязаны учить ребенка не только ценить правду, но и распознавать ложь, не только любить, но и ненавидеть, не только уважать, но и презирать, не только соглашаться, но и возмущаться, не только подчиняться, но и бунтовать. Часто мы встречаем зрелых уже людей, которые возмущаются, когда достаточно пренебречь, и презирают, где следует проявить участие. В области негативных чувств мы самоучки, обучая азбуке жизни, взрослые учат нас лишь нескольким буквам, а остальное утаивают.

…Мы поспешно и небрежно отделываемся от ребенка. Дети живые, шумные, интересующиеся жизнью и ее загадками, нас утомляют; их вопросы и удивления, открытия и попытки — часто с неудачным результатом — терзают. Реже мы — советчики, утешители, чаще — суровые судьи.

…Как утаить, как разъяснить, не углубляя непонимания? Ох, эти наши ответы…

Мне дважды довелось выслушать, как объясняли ребенку перед витриной магазина, что такое глобус.

— Что это за мячик? — спрашивает ребенок.

— Да, такой уж мячик, — объясняет няня.

А в другой раз:

— Мама, что это за шар?

— Это не шар, а земля. Там и домики есть, и лошадки, и мамуся.

— И мамуся-я-я? — ребенок взглянул на мать с сочувствием и испугом и не возобновил вопроса.

…Уважайте неудачи и слезы! Не только порванный чулок, но и поцарапанное колено, не только разбитый стакан, но и порезанный палец, синяк, шишку, а значит, боль. «Ишь, распищался, ревет, скулит, нюни распустил» (букет слов из словаря взрослых, изобретенный для детского пользования). […] Слезы упрямства и каприза — это слезы бессилия и бунта, отчаянная попытка протеста, призыв на помощь, жалоба на халатность опеки, свидетельство того, что детей неразумно стесняют и принуждают, проявление плохого самочувствия и всегда — страдание…

…Ребенок растет. Интенсивнее жизнь, чаще дыхание, живее пульс, ребенок строит себя — его все больше и больше; глубже врастает в жизнь. Растет днем и ночью, и когда спит, и когда бодрствует, и когда весел, и когда печален, когда шалит и когда стоит перед тобой и кается. Бывают вёсны удвоенного труда развития и осенние затишья. Вот разрастается костяк — и сердце не поспевает; усталость, недомогание (боль, простуда), жарко, холодно, сонливость, голод, жажда, недостаток чего-либо или избыток, плохое самочувствие — все это не каприз и не школьная отговорка.

Уважайте тайны и отклонения тяжелой работы роста!

Уважайте текущий час и сегодняшний день! Уважайте каждую отдельную минуту, ибо умрет она и никогда не повторится, и это всегда всерьез. Раненая минута станет кровоточить, убитая — тревожить призраком дурных воспоминаний. Позволим детям упиваться радостью утра и верить. Именно так хочет ребенок. Ему не жаль времени на сказку, на беседу с собакой, на игру в мяч, на подробное рассматривание картинки, на перерисовку буквы, и все это любовно. Он прав. Мы наивно боимся смерти, не сознавая, что жизнь — это хоровод умирающих и вновь рождающихся мгновений. Год — это лишь попытка понять вечность по-будничному… Мать хочет воспитать ребенка. Не дождется! Снова и снова иная женщина иного встречает и провожает человека.

Мы неумело делим годы на более и менее зрелые, а ведь нет незрелого сегодня, нет никакой возрастной иерархии, никаких низших и высших рангов боли и радости, надежды и разочарований.

Играю ли я или говорю с ребенком — переплелись две одинаково зрелые минуты моей и его жизни… Сержусь ли — мы опять вместе, — только моя злая мстительная минута насилует его важную и зрелую минуту жизни. Давайте требовать уважения к ясным глазам, гладкой коже, юному усилию и доверчивости. Чем же почтеннее угасший взор, покрытый морщинами лоб, жесткие седины и согбенная покорность судьбе?

Восход и закат солнца. Утренняя и вечерняя молитва. И вдох, и выдох, и сокращение, и расслабление сердца…

Впервые опубликовано в газете “Дитина” №1, 2001 г.